Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет
мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный
друг, желанный
друг,
Приди, приди: я твой супруг...
Вы согласитесь, мой читатель,
Что очень мило поступил
С печальной Таней наш приятель;
Не в первый раз он тут явил
Души прямое благородство,
Хотя людей недоброхотство
В нем не щадило ничего:
Враги его,
друзья его
(Что, может быть, одно и то же)
Его честили так и сяк.
Врагов имеет в
мире всяк,
Но от
друзей спаси нас, Боже!
Уж эти мне
друзья,
друзья!
Об них недаром вспомнил я.
Какие б чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились…
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страданья…
Другие дни,
другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
И там же надписью печальной
Отца и матери, в слезах,
Почтил он прах патриархальный…
Увы! на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут;
Другие им вослед идут…
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки в добрый час
Из
мира вытеснят и нас!
Мой бедный Ленский! за могилой
В пределах вечности глухой
Смутился ли, певец унылый,
Измены вестью роковой,
Или над Летой усыпленный
Поэт, бесчувствием блаженный,
Уж не смущается ничем,
И
мир ему закрыт и нем?..
Так! равнодушное забвенье
За гробом ожидает нас.
Врагов,
друзей, любовниц глас
Вдруг молкнет. Про одно именье
Наследников сердитый хор
Заводит непристойный спор.
От хладного разврата света
Еще увянуть не успев,
Его душа была согрета
Приветом
друга, лаской дев;
Он сердцем милый был невежда,
Его лелеяла надежда,
И
мира новый блеск и шум
Еще пленяли юный ум.
Он забавлял мечтою сладкой
Сомненья сердца своего;
Цель жизни нашей для него
Была заманчивой загадкой,
Над ней он голову ломал
И чудеса подозревал.
Покамест упивайтесь ею,
Сей легкой жизнию,
друзья!
Ее ничтожность разумею
И мало к ней привязан я;
Для призраков закрыл я вежды;
Но отдаленные надежды
Тревожат сердце иногда:
Без неприметного следа
Мне было б грустно
мир оставить.
Живу, пишу не для похвал;
Но я бы, кажется, желал
Печальный жребий свой прославить,
Чтоб обо мне, как верный
друг,
Напомнил хоть единый звук.
Он верил, что душа родная
Соединиться с ним должна,
Что, безотрадно изнывая,
Его вседневно ждет она;
Он верил, что
друзья готовы
За честь его приять оковы
И что не дрогнет их рука
Разбить сосуд клеветника;
Что есть избранные судьбами,
Людей священные
друзья;
Что их бессмертная семья
Неотразимыми лучами
Когда-нибудь нас озарит
И
мир блаженством одарит.
И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный
миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной в святый ужас и в блистанье главы и почуют в смущенном трепете величавый гром
других речей…
Впрочем, ради дочери прощалось многое отцу, и
мир у них держался до тех пор, покуда не приехали гостить к генералу родственницы, графиня Болдырева и княжна Юзякина: одна — вдова,
другая — старая девка, обе фрейлины прежних времен, обе болтуньи, обе сплетницы, не весьма обворожительные любезностью своей, но, однако же, имевшие значительные связи в Петербурге, и перед которыми генерал немножко даже подличал.
— А зачем же так вы не рассуждаете и в делах света? Ведь и в свете мы должны служить Богу, а не кому иному. Если и
другому кому служим, мы потому только служим, будучи уверены, что так Бог велит, а без того мы бы и не служили. Что ж
другое все способности и дары, которые розные у всякого? Ведь это орудия моленья нашего: то — словами, а это делом. Ведь вам же в монастырь нельзя идти: вы прикреплены к
миру, у вас семейство.
Несчастным я не сделал никого: я не ограбил вдову, я не пустил никого по
миру, пользовался я от избытков, брал там, где всякий брал бы; не воспользуйся я,
другие воспользовались бы.
Великим всемирным поэтом именуют его, парящим высоко над всеми
другими гениями
мира, как парит орел над
другими высоко летающими.
Он так часто старался уверить
других в том, что он существо, не созданное для
мира, обреченное каким-то тайным страданиям, что он сам почти в этом уверился.
Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова,
другой мыслит и судит его; первый, быть может, через час простится с вами и
миром навеки, а второй… второй?..
Но тут уж начинается новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного
мира в
другой, знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью. Это могло бы составить тему нового рассказа, — но теперешний рассказ наш окончен.
Ну, а чуть заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность
другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с
другим миром больше, так что, когда умрет совсем человек, то прямо и перейдет в
другой мир».
Раскольников не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть в
другом мире, хотя бы в каком бы то ни было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь в распивочной.
— Ну, а что, если так рассудить (вот помогите-ка): «Привидения — это, так сказать, клочки и отрывки
других миров, их начало.
А у меня к тебе влеченье, род недуга,
Любовь какая-то и страсть,
Готов я душу прозакласть,
Что в
мире не найдешь себе такого
друга,
Такого верного, ей-ей...
Иные рассуждали с жаром,
другие даже держали пари; но бо́льшая часть была таких, которые на весь
мир и на все, что ни случается в свете, смотрят, ковыряя пальцем в своем носу.
Год прошел со времени болезни Ильи Ильича. Много перемен принес этот год в разных местах
мира: там взволновал край, а там успокоил; там закатилось какое-нибудь светило
мира, там засияло
другое; там
мир усвоил себе новую тайну бытия, а там рушились в прах жилища и поколения. Где падала старая жизнь, там, как молодая зелень, пробивалась новая…
«Увяз, любезный
друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в
мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Например, обломовского кучера он любил больше, нежели повара, скотницу Варвару больше их обоих, а Илью Ильича меньше их всех; но все-таки обломовский повар для него был лучше и выше всех
других поваров в
мире, а Илья Ильич выше всех помещиков.
Мир и тишина покоятся над Выборгской стороной, над ее немощеными улицами, деревянными тротуарами, над тощими садами, над заросшими крапивой канавами, где под забором какая-нибудь коза, с оборванной веревкой на шее, прилежно щиплет траву или дремлет тупо, да в полдень простучат щегольские, высокие каблуки прошедшего по тротуару писаря, зашевелится кисейная занавеска в окошке и из-за ерани выглянет чиновница, или вдруг над забором, в саду, мгновенно выскочит и в ту ж минуту спрячется свежее лицо девушки, вслед за ним выскочит
другое такое же лицо и также исчезнет, потом явится опять первое и сменится вторым; раздается визг и хохот качающихся на качелях девушек.
Поступая в познании естества, откроют, может быть, смертные тайную связь веществ духовных или нравственных с веществами телесными или естественными; что причина всех перемен, превращений, превратностей
мира нравственного или духовного зависит, может быть, от кругообразного вида нашего обиталища и
других к солнечной системе принадлежащих тел, равно, как и оно, кругообразных и коловращающихся…
Кто
мир нравственный уподобил колесу, тот, сказав великую истину, не иное что, может быть, сделал, как взглянул на круглый образ земли и
других великих в пространстве носящихся тел, изрек только то, что зрел.
Незыблемым гласом и звонким произношением возопил я наконец сице: — Человек родится в
мир равен во всем
другому.
В
мире и тишине суеверие священное и политическое, подкрепляя
друг друга...
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с
другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один человек в
мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
Вронский только в первую минуту был ошеломлен после впечатлений совсем
другого мира, привезенных им из Москвы; но тотчас же, как будто всунул ноги в старые туфли, он вошел в свой прежний веселый и приятный
мир.
Некоторые отделы этой книги и введение были печатаемы в повременных изданиях, и
другие части были читаны Сергеем Ивановичем людям своего круга, так что мысли этого сочинения не могли быть уже совершенной новостью для публики; но всё-таки Сергей Иванович ожидал, что книга его появлением своим должна будет произвести серьезное впечатление на общество и если не переворот в науке, то во всяком случае сильное волнение в ученом
мире.
Кити чувствовала, что Анна была совершенно проста и ничего не скрывала, но что в ней был
другой какой-то, высший
мир недоступных для нее интересов, сложных и поэтических.
«Да, одно очевидное, несомненное проявление Божества — это законы добра, которые явлены
миру откровением, и которые я чувствую в себе, и в признании которых я не то что соединяюсь, а волею-неволею соединен с
другими людьми в одно общество верующих, которое называют церковью.
Когда один был в хорошем, а
другой в дурном, то
мир не нарушался, но когда оба случались в дурном расположении, то столкновения происходили из таких непонятных по ничтожности причин, что они потом никак не могли вспомнить, о чем они ссорились.
Степан Аркадьич улыбнулся. Он так знал это чувство Левина, знал, что для него все девушки в
мире разделяются на два сорта: один сорт — это все девушки в
мире, кроме ее, и эти девушки имеют все человеческие слабости, и девушки очень обыкновенные;
другой сорт — она одна, не имеющая никаких слабостей и превыше всего человеческого.
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого
другого, что делалось в их таинственном
мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Вронский защищал Михайлова, но в глубине души он верил этому, потому что, по его понятию, человек
другого, низшего
мира должен был завидовать.
Анна была хозяйкой только по ведению разговора. И этот разговор, весьма трудный для хозяйки дома при небольшом столе, при лицах, как управляющий и архитектор, лицах совершенно
другого мира, старающихся не робеть пред непривычною роскошью и не могущих принимать долгого участия в общем разговоре, этот трудный разговор Анна вела со своим обычным тактом, естественностью и даже удовольствием, как замечала Дарья Александровна.
Наш брат охотник может в одно прекрасное утро выехать из своего более или менее родового поместья с намереньем вернуться на
другой же день вечером и понемногу, понемногу, не переставая стрелять по бекасам, достигнуть наконец благословенных берегов Печоры; притом всякий охотник до ружья и до собаки — страстный почитатель благороднейшего животного в
мире: лошади.
И не один я, грешный… много
других хpeстьян в лаптях ходят, по
миру бродят, правды ищут… да!..
Владимир отправился к Сучку с Ермолаем. Я сказал им, что буду ждать их у церкви. Рассматривая могилы на кладбище, наткнулся я на почерневшую четырехугольную урну с следующими надписями: на одной стороне французскими буквами: «Ci gît Théophile Henri, vicomte de Blangy» [Здесь покоится Теофиль Анри, граф Бланжи (фр.).]; на
другой: «Под сим камнем погребено тело французского подданного, графа Бланжия; родился 1737, умре 1799 года, всего жития его было 62 года»; на третьей: «
Мир его праху», а на четвертой...
Из родников, ключей и болот вода течет в ручьи, из ручьев в речки, из речек в большие реки, а из больших рек течет в моря. С
других сторон в моря текут
другие реки, и все реки текут в моря с тех пор, как
мир сотворен. Куда девается вода из моря? Отчего она не течет через край?
— Вот — дура! Почти готова плакать, — сказала она всхлипнув. — Знаешь, я все-таки добилась, что и он влюбился, и было это так хорошо, такой он стал… необыкновенно удивленный. Как бы проснулся, вылез из мезозойской эры, выпутался из созвездий, ручонки у него длинные, слабые, обнимает, смеется… родился второй раз и — в
другой мир.
Одни кричат: «Слово жило раньше бога», а
другие: «Врете! слово было в боге, оно есть — свет, и
мир создан словосветом».
— Ты забыл, что я — неудавшаяся актриса. Я тебе прямо скажу: для меня жизнь — театр, я — зритель. На сцене идет обозрение, revue, появляются, исчезают различно наряженные люди, которые — как ты сам часто говорил — хотят показать мне, тебе,
друг другу свои таланты, свой внутренний
мир. Я не знаю — насколько внутренний. Я думаю, что прав Кумов, — ты относишься к нему… барственно, небрежно, но это очень интересный юноша. Это — человек для себя…
— Это он сам сказал: родился вторично и в
другой мир, — говорила она, смахивая концом косы слезы со щек. В том, что эта толстенькая девушка обливалась слезами, Клим не видел ничего печального, это даже как будто украшало ее.
— Слышал? Не надо. Чаще всех
других слов, определяющих ее отношение к
миру, к людям, она говорит: не надо.
— Любовь эта и есть славнейшее чудо
мира сего, ибо, хоша любить нам
друг друга не за что, однакож — любим! И уже многие умеют любить самоотреченно и прекрасно.
«Нет. Конечно — нет. Но казалось, что она — человек
другого мира, обладает чем-то крепким, непоколебимым. А она тоже глубоко заражена критицизмом. Гипертрофия критического отношения к жизни, как у всех. У всех книжников, лишенных чувства веры, не охраняющих ничего, кроме права на свободу слова, мысли. Нет, нужны идеи, которые ограничивали бы эту свободу… эту анархию мышления».